(by ArDor)
"Так будь безумным, чтоб быть мудрым".
А потом всё вдруг стало как джаз - произошло в какую-то безумную
секунду...
Невозможно забыть как тогда, в приглушённом свете - таком,
какой принято называть halflight - "Вы к нам на джаз?" - спросил мой отец
с теплотой и радушием, впуская этого угрюмца в клуб, и тот лишь осклабился
и прошёл, чтобы усесться за самый дальний столик в углу... - я обернулась:
он глянул на меня глазами затравленной кошки. Стало понятно сразу, что
этот сумел бы меня приручить.
У него было недоброе лицо - усталое лицо бродяги по жизни: он тащил за
собой много чего и дьявольски устал. Он был подавлен, он был ангелом - из
тех, что спотыкаются на своём пути, чуть не падая, неуклонно стремящийся к
падению, но находящий в себе силы идти дальше, потому что не отказывался
от попытки быть счастливым. Стало быть, он был ещё и безумцем. Я
собиралась сказать ему это.
У него был красивый подбородок, мягкая
линия скул, сливочные веки. Изгибы его локонов были неистовы, а шея -
такая, которой алкал самый нежный вампир. После того как он собрал волосы
сзади и освободил ворот рубашки, будто задыхаясь от жара, от лихорадки
джаза или же наоборот, приходя в сознание при звуках его наивной,
чувственной жизни - "ледяной джаз" - Да, я собиралась ему сказать - Он пил
коньяк, причём увлечённо.
- Что ты делаешь? - спросила я.
- Пытаюсь
утопить свои печали.
- Неужели у тебя столько печалей, что необходимо
так много пить, чтобы они утонули?
- Просто я топлю их уже давно:
настолько долгое время, что они научились плавать...
- Ах, - В этом был
весь Ван, каким я узнала его после. С его молчаливого согласия мы слушали
джаз вместе, пили вместе. Сквозь истерический визг саксофона я спросила,
точнее выкрикнула, как его зовут.
- Ван, - коротко сказал Ван, так что
мне поначалу послышалось "one", но переспрашивать я не стала - он вполне
оправданно мог бы так себя называть.
- А меня - Вайолет, -
- Нокс, -
так же коротко сказал одинокий Ван.
- Хм-м-м? -
- Н... - о... -
кс... - Я люблю ночь, у тебя очень красивые глаза.
И всё же, среди всех
его разочарований была улыбка, которой завидовали самые прелестные ангелы,
- он показал тогда её мне, разделил со мною, как единственное сокровище.
Он сказал: "У тебя такие красивые глаза", - и улыбнулся, а затем вновь
стал тёмен. Ван знал, что я могу его спасти - в те дни он отчаянно искал
спасения, ему нужна была любовь: простая, обоюдоострая, вечная. Моё же
сердце было едва склеено, хотя нежность, всё ещё переполнявшая его, тоже
искала - своего выражения, и Ван мог бы её получить, если бы не тот испуг
перед новой болью: он не понимал, что такая любовь, какой желал он,
никогда не была бессмертной. Я думала, стоит ли мне сказать ему это.
Мы
упрямо топили все Вановы печали и слушали. Ван заметил, что музыканты -
великолепны, но пианист особенно хорош - "Всё думаю, не он ли был твоим
любовником?"
- Да, когда-нибудь и у этой птицы будет своя земля, пока
же пусть живёт небом -
- Мне нравится то, что в джазе люди как дети: им
позволено быть такими, какие они есть, и не считаться безумными, -
-
Люди-дети могут любить. Это их тайна. А ангелы падают, чтобы её
узнать.
Мои слова вдруг задели его:
- Я не хочу разбиваться, - с
мольбой перекрикивал Ван сумасшедший джэм, - я не хочу быть никаким падшим
ангелом, обезумевшим от одиночества или красоты, не хочу бродить по этому
городу, по чёрным ходам моих мыслей, по -
Он извинился и замолчал. Он
был потерянным: всякая, не сумевшая его понять, теряла его без
сожаления.
- Давай чуть-чуть помолчим, послушаем, - предложил Ван, но
тут же добавил: - Пожалуй, джаз - единственная музыка, в которой слова не
обязательны, а если они и есть, то они не обязаны иметь смысл или
восприниматься буквально. Можно просто слушать джаз - и придумывать
истории: "Я шёл дождливым вечером по мосту - и мне было так грустно и
одиноко, что захотелось сброситься с этого моста, но вдруг откуда-то я
услышал джаз. Тогда мне снова захотелось жить, чтобы слышать эту
музыку..." - вот что я слышу.
- "Всю жизнь я шёл по осколкам разбитых
мною сердец (добавила я), тогда как моё сердце разбиваться не хотело, оно
только ждало такой любви, которая бы сделала меня целым..."
- "Я пил,
наверное, слишком много: я топил грусть о тебе в вине. И когда я тебя
найду, то скажу, что переплыл океаны вина, чтобы найти тебя, - пусть даже
ты не поверишь, но это будет правдой..." -
Какое-то время мы слушали, а
потом опять рассказывали друг другу то, что слышали в джазе: печальные
сказки и забавные глупости вроде: "Оу, кофе, ты выглядишь прекрасно, когда
варишься", которую напевал как-то его брат по опустошению. Ван улыбался,
курил и, видимо, казался самому себе счастливым, хотя в глазах его мне
хорошо было видно уныние, самую красивую и сильную тоску по счастью.
Понимаешь, что счастье не знает, что такое вечность, что оно может быть
только иногда, иначе оно - благополучие, а это скучно?.. Но я не стала
говорить ему это.
Джал приручал blue devils - они похожи были на Вана,
приручённого джазом. Я спросила, какую историю слышит он в блюзе, который
рыдают сейчас клавиши. Он ответил:
- "Ко мне приходил ангел, но я его
не услышал: я был со своей девушкой – мы занимались любовью. А потом ко
мне пришёл дьявол - и я ему открыл. Мы пили с ним всю ночь, как будто
старые друзья..." -
Ван посмотрел на меня. Я не могла найти, что
добавить, ведь то была подлинная история его жизни. Когда я поняла это
-
- Я не хочу потерять тебя сегодняшним вечером, - произнёс-таки Ван
то, что больше всего боялась от него услышать.
- А ты попробуй так
сделать, чтобы ты не терял, чтобы я просто пропала, исчезла, прошла, как
ночь -
- От - это ухожу я, из - это ты меня выбрасываешь... Я не хочу
тебя терять -
Такие глаза я заметила раз у одной дикой затравленной
кошки. Как объяснить мне ему, что я и он - Это не определяется, просто я
так чувствую: мы не настоящие –
- Блажь, Ван, - ответила я, - ты же
знаешь, что будь на моём месте другая -
- Да, я знаю: она бы меня не
спасла. Она бы пошла со мной и какое-то время делала бы вид, что всё
прекрасно - так делали все они. А потом, рано или поздно, они уходили -
сами, и каждая непременно говорила: "Ах, Вин, ты безумен". Ты же не
скажешь мне этого.
"Если хочешь", - почти ответила я ему. На самом деле
я промолчала: - ... Интересно, что подумал он на месте моего
многоточия.
- Твоя очередь, - заметил Ван, - рассказать, какую историю
ты сейчас слышишь.
- Она такая: "Я сказал незнакомой девушке, что не
собираюсь терять её этим вечером - то, что она больше всего боялась от
меня услышать. Потому что знала, что я мог бы её приручить. Но об этом она
промолчала. Ответила только: 'Что ж, учти: я не люблю подгоревших тостов к
утреннему кофе..."
Ван жил на последнем этаже небольшой гостиницы в Манхэттене, один. То
есть совсем один: на этаже не было никого, кроме него. Впрочем, задумался
он и добавил: врать не будет - в конце коридора номер снимал ещё некий
Пабло, несколько старше Вана, испанец, джазмен. У него были такие пальцы,
которые созданы для клавиш, подумал Ван, когда тот пожал ему руку. Они
познакомились в коридоре: Пабло сидел на полу, прислонившись к стене, с
бутылкой виски, словно пьющий Будда. "Эй, ты - тот самый "хеповый кошак",
который по утрам слушает джаз, а ночами шляется чёрт знает где? - спросил
он у Вана. - Пошли, я сыграю тебе настоящий..."
- Ещё кофе? - спросил
Ван, уже наполняя мою чашку. Уютный, тёплый Ван в седьмом часу
утра.
Так вот, у этого Пабло в номере стояло пианино - и он играл Вану
тогда, и потом - почти каждый вечер, если только они не шатались по барам
Нью-Йорка, по джазовым клубам Манхэттена или не пили, устроившись на полу
в коридоре, когда двери их номеров были открыты, - громко играла
какая-нибудь пластинка, - а с обоих концов коридора в окнах были видны
городские огни. Этот Пабло был совершенно сумасшедшим, когда играл джаз и
когда слышал его - эта музыка трогала его инстинкты, будучи такой честной
и чувственной. И он был святым, когда читал стихи своих таких же
ненормальных и блаженных друзей, выуживая прямо из памяти целые поэмы. И
он был таким же, как Ван, когда пил: два бестолково живущих кошака.
Мы
накрошили на постель, съедая тосты со сладким маслом. "Что же с ним
теперь, с твоим Пабло?" - поинтересовалась я. Очередная чашка: мы не
спали, ночь напролёт болтая, танцевали в полуосвещённом несколькими
настенными лампами коридоре, целовались, свесившись с перил балкона. Огни
Нью-Йорка прямо под нами.
- Я не знаю, где он сейчас, - ответил Ван, -
не знаю даже, продолжает ли он снимать здесь номер: возможно, он
появляется иногда, но меня не оказывается - и вообще: был ли этот Пабло в
самом деле?..
- Что ты имеешь в виду? -
Вану казалось, будто он
сдружился тогда с самим дьяволом. Потому что его покинули теперь все
ангелы.
- Нет, они просто упали вслед за ним. Теперь каждый из них -
наедине со своим личным адом, который разверзнут глубоко внутри них самих
-
- У них есть хотя бы своя преисподняя. А с чем остался я?
- Но
ведь ты не к этому стремишься, ты говорил, что не хочешь падать и
разбиваться. Удержишься - не будешь одиноким -
- Я пробую, - сказал
Ван, раскуривая сигарету. - Я прошёл уже через преисподнюю и теперь
устремлён в небеса - смешно? Просто я нагрешил намного больше, чем мне
было отпущено -
- Ван, которому нет земного применения, - вставила
я.
Он, улыбаясь, заметил, что это так, однако, все его подружки всё
равно находили ему применение -
- Я знаю, что Ван - в нирване, -
сказала я. - Мне кажется, что твой Пабло был одним из будд - и это он
научил тебя видеть, потому что ты нёсся ослеплённым сквозь этот мир
–
Под подушкой у Вана были всякие рукописи - всё, что он здесь писал. В
основном для журнала "Нью-Йоркер". И стопа музыкальных пластинок под
кроватью. Когда мы закончили, на постели было полно крошек и пепла.
"Неужто это всё, что остаётся от вдохновения?.." - вздохнёт Грета, которая
придёт убирать в номере, как она считает, самого великого неизвестного
поэта мира.
- Не любишь?
- Не знаю.
- Когда говорят "не знаю" - это значит
"да".
- Не знаю, любишь ли ты меня.
- Тогда я не знаю тоже.
- А
зачем? Спасать друг друга от одиночества?
- Зачем спасать? Чтоб можно
было жить.
- Что ты хочешь, чтобы я ответила?
- Давай переиграем.
Давай сначала, только теперь без "не": ты любишь меня?
- Нет же.
-
... (в общих чертах выражено чем-то наподобие отчаяния)
- А что, что ты
хотел услышать?!
- Я хотел, чтобы на этот вопрос ты ответила "не
знаю".
- Никогда не стоит позволять себе такую глупость: самому себе
внушать любовь.
- Чью-то?
- Чью-то - тоже, но хуже всего -
свою.
- Скажи, ты говоришь сейчас о себе?..
- Да, мне тревожно
оттого, что я могу сделать это со своим сердцем снова. Разве тебе это не
знакомо?
- Я об этом не думал - вот и всё. Я просто влюблялся, я любил,
я обожал, я восхвалял, я безумствовал, я осквернял...
- Как будто
невозможно жить без бога в сердце и без дьявола в чреслах.
- Если
только самому притвориться богом - и поселиться в чьём-то сердце?..
-
О, это так жестоко: это значит - обречь кого-то на страдание!..
-
По-другому не бывает. Никогда не будет, пока люди будут верить в то, что
они - половина чего-то целого, которое необходимо восстановить.
-
Этакое многорукое, многоногое, многоглазое создание: подобие зелёненьких
лотосовых божеств!
- Зато одно сердце, одно сплошное любящее
сердце.
- И достижение нирваны. А адищ в два раза больше.
- О, это
для них - тех, кто не поселил божества в своём сердце или сам не сделался
таким божеством, ведь тогда они, получается, были напрасно.
- Какой
ужас: я могу влюбиться в бога!..
- Если ты полюбишь меня, то сама же
сделаешь таким. Как медитирующий превращается в Будду, так возлюбленный -
в божество, нет?
- Да, божество моё половинчатое! Продолжай вращать
Колесо!
- Твоя издёвка напрасна, потому что я знаю короткую дорогу в
нирвану...
- С чёрного хода бреда. И вход только по пропускам: всем,
кто слишком сильно любил однажды, но был предан, и теперь бежит от
любви... в другую любовь. Сансаре палки в Колесо не вставишь - оно
перемалывает всё, будто нежные стебли лотосов.
- Ты тоже знаешь это?
Так пойдём вместе... Успокой свой разум - и сердце последует за ним.
Всё было безумным и прекрасным в те дни, когда я стала проживать с
Ваном его жизнью день за днём. Я должна была присматривать за клубом отца
по пятницам, когда там проходили живые концерты - лихорадочные
джэм-сейшны, - так что каждую неделю джаз был нам обещан, мы придумывали
бесконечное число глупых историй, пили с музыкантами.
В редакции
"Нью-Йоркера" Ван появлялся от случая к случаю, свято веря в то, что
внештатнику вроде него чаще делать там нечего. Впрочем, никто пока не
возражал. Мы много времени проводили у него в номере: говорили обо всём,
но чаще получалось – о любви. Его разум был подчинён сердцу, он был открыт
для любви, он призывал её, он молил о ней, пытался вызвать во мне ответное
чувство, хотя мы всего лишь спасали друг друга от одиночества, нас не
существовало как "мы" вовсе - он не понимал. Я пыталась сказать Вану -Но
всё по-прежнему было безумно прекрасно тогда: джаз, кофе, огни, огонь,
Ван.
"Давай поедем к Марку Гардену, там и позавтракаем", - беспечно
сказал только что проснувшийся Ван, которому было лень заваривать кофе.
Потом он долго выбирал пластинку. Его диагноз был: Острая Джазовая
Недостаточность.
Марк Гарден, объяснял он мне, - самый великий из
неизвестных художников мира, он только и делает, что рисует и медитирует.
Ещё он давно и безнадёжно был влюблён в Вана Вина, добавил Ван Вин,
печально улыбнувшись.
- Ты спрашивала как-то, кто мои друзья. Так вот
ты увидишь одного из них -
Да, он именно так и сказал Марку, когда тот
открыл дверь: я хотел бы показать тебя Вайолет.
Этот Марк был
совершенно бесподобным созданием. Босой, он носил длинный красный шарф
вокруг шеи. Он был не таким уж высоким, но тонким молодым человеком:
узость боков и слабость плеч придавали хрупкости его фигуре. Он с улыбкой
приветствовал меня, сощуривая глаза - не помню только, какого они были
цвета. Его руки по локоть были выпачканы краской, как будто бы он погружал
их в радугу, - потому он скрылся на минуту, чтобы вымыть их. Ван сел в
кресло и стал курить. Я смотрела на огромное полотно, лежащее на полу
посреди гостиной - фактически всё пространство, в котором существовал Марк
Гарден, являлось одной большой мастерской - Пока ещё ничего невозможно
было понять -
Марк появился снова, молчаливый радужный ангел. У него
были русые волосы, в небольшом беспорядке, едва ли до плеч. Мне нравился
тот жест, которым он заводил их за ухо - "Что будет здесь нарисовано?" -
спросила я. - "Бред какой-то", - невозмутимо ответил Марк и ушёл на кухню
готовить нам завтрак.
- Не обращай внимания, - улыбнулся Ван, - он
называет так всё. Однажды я понял, что это лишь такое слово, которым Марк
выражает свою печаль по поводу этого мира. И пока Марк жарил яичницу с
беконом, Ван, которого тот любил, писал заметку для журнала на каком-то
жалком листке, стряхивая с него пепел от сигареты (бедная Грета никогда не
читала "Нью-Йоркер") (он пролил на него ещё кофе, однако, отнёс в
редакцию, не переписывая, считая это пустой тратой времени; он всерьёз
подумывал о том, чтобы начать наговаривать свои материалы на редакционный
автоответчик).
За завтраком ни один из нас не проронил ни слова - мы
слушали Эллу Фитцджеральд.
Только во время кофе, когда Вану надоело,
наконец, размышлять над заголовком к своей заметке, Марк, я и Ван завели
разговор о каких-то незначительных вещах, о которых болтают едва знакомые
друг с другом люди да бывшие любовники, вроде расспросов о жизни. Марк
действительно то и дело произносил "бред", как иные говорят "ну-у" или
"хм-м-м" - И пусть черты его я помнила смутно, в общем: приятный на вид
парень, - но его голос я запомнила слишком хорошо.
- Так вот, о том,
как Марк -
- Не слушай его, Вайолет, - перебивает Марк, - он расскажет
тебе какую-нибудь совершенно дурацкую байку, какой-нибудь бред!.. -
-
Но ведь я имел в виду ту историю про грёзы стоя на голове в
Рокфеллеровском Центре, - негодует Ван.
- Так это и есть самый
настоящий бред! -
Совершенно очевидно, что бывшие любовники.
У
Марка Гардена была большая квартира, пропахшая красками. Все потолки и
стены в ней расписаны были наподобие фресок: фигуры, сплетённые друг с
другом, парили на ложе из цветов, как на облаке. Он, как ни странно,
предпочитал писать женщин, чем мужчин: мужские фигуры встречались реже в
этом волшебном мире, в текущей воде сновидений -
- Я рисую на своих
стенах всех, кто когда-либо ко мне приходит, -
- Значит, я тоже там
буду? - спросила я, ангельски глядя на рисунки снизу вверх.
- Да, я
хорошо запоминаю лица, -
- А что же ты будешь делать, когда в твоей
квартире не останется больше места для росписей?
- Я найду себе другую
-
Мы выпили ещё кофе: я и Ван, в то время как Марк, сложа ноги и
соединив руки в формальной позе Будды, медитировал нас, сидя у стенки.
Пластинка всё ещё играла; мы слушали; Марк уходил в Пустоту. "Джазовый
дзэн"? "Дзэновый джэм"? Пока он сидел так, похожий на золотую статую под
своими фресками - божество в храме самого себя, - с лица его не сходила
чудесная улыбка, настоящая философская улыбка безмятежности - всему
бредовому миру. И я поняла тогда, что он не ненавидит меня, он просто
продолжает сильно любить Вана в розовой тишине своего сердца, где нет
места ни для чего, кроме этой священной любви - вот что способно было
спасти Вана здесь. Я сказала Марку "пока", когда мы уходили, а он лишь
продолжал улыбаться и любить.
"Оставь его, пусть лучше созерцает мрак,
чем чувствует боль", - бросил мне Ван и вышел, не оборачиваясь.
В
большом жёлтом такси я спросила Вана, почему они расстались.
- Потому
что я слишком люблю женщин, - сказал он так, будто ответ на мой вопрос был
настолько ясным, что задавала я его напрасно.
А между тем одна
влюблённая улыбка Марка стоила больше, чем все нагие тела Вановых
подружек. Неужели никто не сказал ему это? -
- Так всё же, - вздохнул
он затем, задумчиво постукивая карандашом по губам и уставившись в
бумажку, - как назвать мне свою заметку?
- Назови её "Весь этот бред",
- усмехнулась я, - не ошибёшься...
- Но ты можешь почувствовать хотя бы немного любви?
- Ты не
понимаешь: в моём сердце есть любовь. Я люблю всё вокруг: и звёзды, и
листья, опадающие в парке, и эти клавиши, которых касаются любовно пальцы
джазмена, и тебя среди всего этого люблю... Можешь ли ты полюбить меня так
же?
- Могу. Однако будет ли тебе этого достаточно, когда ты станешь для
меня и звёздами, и опавшими листьями, и клавишами, трепещущими под
страстными пальцами того джазмена, чем когда бы я любил тебя одну, как
меру всего вокруг?
- Я думаю, что это и есть такая любовь, которую
принято называть истинной...
- Быть сразу во всём и одновременно
являться ничем?
- Пустота - величайшая мера для зелёненьких лотосовых
божеств, ты же знаешь.
- Пустота в сердце - величайшее проклятие,
низводящее двуруких полубогов в разряд полных ничтожеств.
- Погоди, я
не имела в виду то, что кто-то становится никем, если поселяется сразу во
всём. Наоборот: всё становится кем-то!..
- Я хочу быть для тебя всем,
но для меня это значит быть единственным.
- А как быть с теми звёздами,
которые я тоже люблю, с теми листьями, падение которых мне не безразлично,
с теми клавишами, трепет которых рождает во мне всю эту любовь?!
-
Просто включи меня в число того, что ты любишь, и сделай мерой всего
этого...
- Неужели ты всё готов измерять кем-то? Разве это любовь?
-
Я думаю, что это и есть та любовь, которую принято называть
человеческой.
Пауза. Где-то в номере капает вода, как будто кто-то
упрямый ударяет и ударяет по одной клавише раздолбанного пианино.
Интересно, сколько можно так? Его не занимает. Он сделал так нарочно. Он
не может без этого.
- Это изощрённая пытка. Ты знаешь, что так можно
сойти с ума?
- Безумными делаются только однажды.
Изумляя меня тем, насколько невыносимым для него было одиночество, и
как жаждал он невозможной любви, и каков был он, Ван изумил меня ещё
больше, когда не пришёл через день. Этот день длился неделю, а та и вовсе
стала месяцем. Нет, я ничего ему не сказала. Я всего лишь была честной в
своём страхе перед любовью, которая была обречена. Хотя мы были уже
неотделимы: я размышляла над тем, входит ли Ван, когда открывается дверь,
или вхожу я сама?
Попытки разыскать его - были. Я позвонила в редакцию
журнала "Нью-Йоркер" и спросила о нём. Меня переспросили. Я
поинтересовалась, могу ли я услышать журналиста по имени Ван Вин.
-
Некто Вин? - раздалось в трубке.
Затем, выяснив, наконец, что мне
необходим Ван с фамилией Вин, мне ответили "no Van", нет - никакого Вина у
них не работает, даже среди уборщиков.
Так бедный Ван из "некто"
превратился в "никто".
Я думаю, однажды утром, когда ему было лень, или
он просто был не в состоянии встать и только курил в постели, Ван позвонил
в "Нью-Йоркер" и оставил текст своей заметки на автоответчике, как давно
собирался сделать. Когда-нибудь они должны были его уволить. Он был
слишком для самого себя, что не являлось вовсе одной из форм эгоизма, -
это была та степень свободы, которую он мог себе позволить. Ведь он был
безумным бродячим ангелом. Сумевший удержаться, чтобы не упасть, он
поднимался и видел, как падают другие. Но он считал почему-то, что всё
наоборот. Да, -
В "Большом яблоке" полно червоточинок. Ван сидит сейчас
в каком-нибудь другом джазовом клубе и снова пьёт, снова импровизирует
свою жизнь, занятый девчонкой за соседним столиком. Он ещё не слышит, что
мотив давно повторяется, превращённый в заезженную мелодию тональности
до-минор, которую возможно предугадать. Ему только кажется, что он не
знает, что с ним будет через час. Одно только верно: он продолжает плыть
по течению в холодной воде сновидений, он ещё не слышит диссонанса и
потому сохраняет свой стиль игры: - Девушка улыбается, она перебирается к
нему – и он снова верит в то, что эта полюбит его по-настоящему, что она
сделает его мерой всего. Ван говорит ей о такой любви, он не понимает, что
ей нужен только джаз, она не хочет спасать его, потому что эта девочка
такая же, она - ангел, только уже упавший, - мы все ангелы, - ей было
больно разбиваться, она не хочет снова. Хотя она пойдёт с ним: ангелы
неистовствуют. А утром она выключит музыку его одиночества и скажет ему:
"Ах, Вин, ты безумен".
- но несмотря на всё это, я знаю, что в нирване
- Ван, он блаженен.
И если он действительно верит в это, то однажды он
осознает, наконец, что заблудился в восхитительной грёзе, и проснётся со
счастливым блеском любви в глазах, побывав во сне ангелом. Всё это сон:
"Когда рождается ребёнок, он засыпает, и ему снится сон жизни, когда он
умирает и его хоронят в могиле, он снова просыпается для Вечного Экстаза"
- так и Ван спит. Он заснул под звёздами, которые я люблю, и под большим
деревом, листья которого осыпаются на него во сне, и я наблюдаю их
падение, мне не безразличное, как не безразличен мне Ван среди всего
этого, - и его пальцы вздрагивают, будто клавиши, звучащие так прекрасно,
- мы все безумны, вот что я скажу ему, когда он проснётся.